Неточные совпадения
Черные фраки мелькали и носились врознь и кучами там и там, как носятся мухи
на белом сияющем рафинаде в пору жаркого июльского лета, когда старая ключница рубит и
делит его
на сверкающие обломки перед открытым окном; дети все глядят, собравшись вокруг, следя любопытно за движениями жестких рук ее, подымающих молот, а воздушные эскадроны мух, поднятые легким воздухом, влетают смело, как полные хозяева, и, пользуясь подслеповатостию старухи и солнцем, беспокоящим глаза ее, обсыпают лакомые куски где вразбитную, где густыми кучами.
И в самом
деле, Гуд-гора курилась; по бокам ее ползали легкие струйки облаков, а
на вершине лежала
черная туча, такая
черная, что
на темном небе она казалась пятном.
Он налил стаканчик, выпил и задумался. Действительно,
на его платье и даже в волосах кое-где виднелись прилипшие былинки сена. Очень вероятно было, что он пять
дней не раздевался и не умывался. Особенно руки были грязные, жирные, красные, с
черными ногтями.
Действительно, все было приготовлено
на славу: стол был накрыт даже довольно чисто, посуда, вилки, ножи, рюмки, стаканы, чашки, все это, конечно, было сборное, разнофасонное и разнокалиберное, от разных жильцов, но все было к известному часу
на своем месте, и Амалия Ивановна, чувствуя, что отлично исполнила
дело, встретила возвратившихся даже с некоторою гордостию, вся разодетая, в чепце с новыми траурными лентами и в
черном платье.
Мне-с?.. ваша тетушка
на ум теперь пришла,
Как молодой француз сбежал у ней из дому.
Голубушка! хотела схоронить
Свою досаду, не сумела:
Забыла волосы
чернитьИ через три
дни поседела.
Он вспомнил Ильин
день: устриц, ананасы, дупелей; а теперь видел толстую скатерть, судки для уксуса и масла без пробок, заткнутые бумажками;
на тарелках лежало по большому
черному ломтю хлеба, вилки с изломанными черенками.
Пуще всего он бегал тех бледных, печальных
дев, большею частию с
черными глазами, в которых светятся «мучительные
дни и неправедные ночи»,
дев с не ведомыми никому скорбями и радостями, у которых всегда есть что-то вверить, сказать, и когда надо сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют шею друга руками, долго смотрят в глаза, потом
на небо, говорят, что жизнь их обречена проклятию, и иногда падают в обморок.
Батрачка безответная
На каждого, кто чем-нибудь
Помог ей в
черный день,
Всю жизнь о соли думала,
О соли пела Домнушка —
Стирала ли, косила ли,
Баюкала ли Гришеньку,
Любимого сынка.
Как сжалось сердце мальчика,
Когда крестьянки вспомнили
И спели песню Домнину
(Прозвал ее «Соленою»
Находчивый вахлак).
Почти месяц после того, как мы переехали в Москву, я сидел
на верху бабушкиного дома, за большим столом и писал; напротив меня сидел рисовальный учитель и окончательно поправлял нарисованную
черным карандашом головку какого-то турка в чалме. Володя, вытянув шею, стоял сзади учителя и смотрел ему через плечо. Головка эта была первое произведение Володи
черным карандашом и нынче же, в
день ангела бабушки, должна была быть поднесена ей.
Только изредка, продолжая свое
дело, ребенок, приподнимая свои длинные загнутые ресницы, взглядывал
на мать в полусвете казавшимися
черными, влажными глазами.
Когда назойливый стук в дверь разбудил Самгина,
черные шарики все еще мелькали в глазах его, комнату наполнял холодный, невыносимо яркий свет зимнего
дня, — света было так много, что он как будто расширил окно и раздвинул стены. Накинув одеяло
на плечи, Самгин открыл дверь и, в ответ
на приветствие Дуняши, сказал...
Все молчали, глядя
на реку: по
черной дороге бесшумно двигалась лодка,
на носу ее горел и кудряво дымился светец,
черный человек осторожно шевелил веслами, а другой, с длинным шестом в руках, стоял согнувшись у борта и целился шестом в отражение огня
на воде; отражение чудесно меняло формы, становясь похожим то
на золотую рыбу с множеством плавников, то
на глубокую, до
дна реки, красную яму, куда человек с шестом хочет прыгнуть, но не решается.
Когда Самгин пришел знакомиться с
делами, его встретил франтовато одетый молодой человек, с длинными волосами и любезной улыбочкой
на смуглом лице. Прищурив
черные глаза, он сообщил, что патрон нездоров, не выйдет, затем, указав
на две стопы бумаг в синих обложках с надписью «
Дело», сказал...
День, с утра яркий, тоже заскучал, небо заволокли ровным слоем сероватые, жидкие облака, солнце, прикрытое ими, стало, по-зимнему, тускло-белым, и рассеянный свет его утомлял глаза. Пестрота построек поблекла, неподвижно и обесцвеченно висели бесчисленные флаги, приличные люди шагали вяло. А голубоватая, скромная фигура царя, потемнев, стала еще менее заметной
на фоне крупных, солидных людей, одетых в
черное и в мундиры, шитые золотом, украшенные бляшками орденов.
— Написал он сочинение «О третьем инстинкте»; не знаю, в чем
дело, но эпиграф подсмотрел: «Не ищу утешений, а только истину». Послал рукопись какому-то профессору в Москву; тот ему ответил зелеными
чернилами на первом листе рукописи: «Ересь и нецензурно».
Бывали
дни, когда она смотрела
на всех людей не своими глазами, мягко, участливо и с такой грустью, что Клим тревожно думал: вот сейчас она начнет каяться, нелепо расскажет о своем романе с ним и заплачет
черными слезами.
С восхода солнца и до полуночи
на улицах суетились люди, но еще более были обеспокоены птицы, — весь
день над Москвой реяли стаи галок, голубей, тревожно перелетая из центра города
на окраины и обратно; казалось, что в воздухе беспорядочно снуют тысячи
черных челноков, ткется ими невидимая ткань.
Знакомый, уютный кабинет Попова был неузнаваем; исчезли цветы с подоконников,
на месте их стояли аптечные склянки с хвостами рецептов, сияла насквозь пронзенная лучом солнца бутылочка красных
чернил, лежали пухлые, как подушки, «
дела» в синих обложках; торчал вверх дулом старинный пистолет, перевязанный у курка галстуком белой бумажки.
На другой
день, утром, он сидел в большом светлом кабинете, обставленном
черной мебелью; в огромных шкафах нарядно блестело золото корешков книг, между Климом и хозяином кабинета — стол
на толстых и пузатых ножках, как ножки рояля.
Он приподнялся, опираясь
на локоть, и посмотрел в ее лицо с полуоткрытым ртом, с
черными тенями в глазницах, дышала она тяжело, неровно, и было что-то очень грустное в этом маленьком лице,
днем — приятно окрашенном легким румянцем, а теперь неузнаваемо обесцвеченном.
В Киеве далеком,
на горах,
Смутный сон приснился Святославу,
И объял его великий страх,
И собрал бояр он по уставу.
«С вечера до нынешнего
дня, —
Молвил князь, поникнув головою, —
На кровати тисовой меня
Покрывали
черной пеленою.
Черпали мне синее вино,
Горькое отравленное зелье,
Сыпали жемчуг
на полотно
Из колчанов вражьего изделья.
Златоверхий терем мой стоял
Без конька, и, предвещая горе,
Вражий ворон в Плесенске кричал
И летел, шумя,
на сине море».
Уж с утра до вечера и снова —
С вечера до самого утра —
Бьется войско князя удалого,
И растет кровавых тел гора.
День и ночь над полем незнакомым
Стрелы половецкие свистят,
Сабли ударяют по шеломам,
Копья харалужные трещат.
Мертвыми усеяно костями,
Далеко от крови
почернев,
Задымилось поле под ногами,
И взошел великими скорбями
На Руси кровавый тот посев.
Лонгрен выходил
на мостик, настланный по длинным рядам свай, где,
на самом конце этого дощатого мола, подолгу курил раздуваемую ветром трубку, смотря, как обнаженное у берегов
дно дымилось седой пеной, еле поспевающей за валами, грохочущий бег которых к
черному, штормовому горизонту наполнял пространство стадами фантастических гривастых существ, несущихся в разнузданном свирепом отчаянии к далекому утешению.
— Не знаю. — Она медленно осмотрела поляну под вязом, где стояла телега, — зеленую в розовом вечернем свете траву,
черных молчаливых угольщиков и, подумав, прибавила: — Все это мне неизвестно. Я не знаю ни
дня, ни часа и даже не знаю, куда. Больше ничего не скажу. Поэтому,
на всякий случай, — прощай; ты часто меня возил.
В самом
деле, в тюрьмах, когда нас окружали
черные, пахло не совсем хорошо, так что барон, более всех нас заслуживший от Зеленого упрек в «нежном воспитании», смотрел
на них, стоя поодаль.
Шляпы делаются из какого-то тростника, сплетенного мелко, как волос, и в самом
деле похожи
на волосяные, тем более что они
черные.
Я бросился наверх, вскочил
на пушку, смотрю: близко, в полуверсте, мчится
на нас — в самом
деле «бог знает что»:
черный крутящийся столп с дымом, похожий, пожалуй, и
на пароход; но с неба, из облака, тянется к нему какая-то темная узкая полоса, будто рукав; все ближе, ближе.
Десерт состоял из апельсинов, варенья, бананов, гранат; еще были тут называемые по-английски кастард-эппльз (custard apples) плоды, похожие видом и
на грушу, и
на яблоко, с белым мясом, с
черными семенами. И эти были неспелые. Хозяева просили нас взять по нескольку плодов с собой и подержать их
дня три-четыре и тогда уже есть. Мы так и сделали.
У всех четырех полномочных, и у губернаторов тоже,
на голове наставлена была
на маковку, вверх
дном, маленькая,
черная, с гранью, коронка, очень похожая формой
на дамские рабочие корзиночки и, пожалуй,
на кузовки, с которыми у нас бабы ходят за грибами.
В отеле в час зазвонили завтракать. Опять разыгрался один из существенных актов
дня и жизни. После десерта все двинулись к буфету, где, в
черном платье, с
черной сеточкой
на голове, сидела Каролина и с улыбкой наблюдала, как смотрели
на нее. Я попробовал было подойти к окну, но места были ангажированы, и я пошел писать к вам письма, а часа в три отнес их сам
на почту.
Луна
разделила улицы и дороги
на две половины,
черную и белую.
По дороге везде работали
черные арестанты с непокрытой головой, прямо под солнцем, не думая прятаться в тень. Солдаты, не спуская с них глаз, держали заряженные ружья
на втором взводе. В одном месте мы застали людей, которые ходили по болотистому
дну пропасти и чего-то искали. Вандик поговорил с ними по-голландски и сказал нам, что тут накануне утонул пьяный человек и вот теперь ищут его и не могут найти.
—
Черный нос, значит, из злых, из цепных, — важно и твердо заметил Коля, как будто все
дело было именно в щенке и в его
черном носе. Но главное было в том, что он все еще изо всех сил старался побороть в себе чувство, чтобы не заплакать как «маленький», и все еще не мог побороть. — Подрастет, придется посадить
на цепь, уж я знаю.
Одет был Митя прилично, в застегнутом сюртуке, с круглою шляпой в руках и в
черных перчатках, точь-в-точь как был
дня три тому назад в монастыре, у старца,
на семейном свидании с Федором Павловичем и с братьями.
Через минуту из боковой двери вышла Маслова. Подойдя мягкими шагами вплоть к Нехлюдову, она остановилась и исподлобья взглянула
на него.
Черные волосы, так же как и третьего
дня, выбивались вьющимися колечками, лицо, нездоровое, пухлое и белое, было миловидно и совершенно спокойно; только глянцовито-черные косые глаза из-под подпухших век особенно блестели.
— Я знаю: графиня Катерина Ивановна думает, что я имею влияние
на мужа в
делах. Она заблуждается. Я ничего не могу и не хочу вступаться. Но, разумеется, для графини и вас я готова отступить от своего правила. В чем же
дело? — говорила она, маленькой рукой в
черной перчатке тщетно отыскивая карман.
Прошло несколько
дней после свидания с Ульяной Андреевной. Однажды к вечеру собралась гроза, за Волгой небо обложилось
черными тучами,
на дворе парило, как в бане; по полю и по дороге кое-где вихрь крутил пыль.
Через
черный ход он выпустил затем всех, кому опасно было попадаться в руки полиции, и
на другой
день в «говорильне» клуба возмущался действиями властей.
В одно из моих ранних посещений клуба я проходил в читальный зал и в «говорильне»
на ходу, мельком увидел старика военного и двух штатских, сидевших
на диване в углу, а перед ними стоял огромный, в
черном сюртуке, с львиной седеющей гривой, полный энергии человек, то и
дело поправлявший свое соскакивающее пенсне, который ругательски ругал «придворную накипь», по протекции рассылаемую по стране управлять губерниями.
Следующие 3
дня провели за починкой обуви. Прежде всего я позаботился доставить продовольствие Н.А. Пальчевскому, который собирал растения в окрестностях бухты Терней.
На наше счастье, в устье Тютихе мы застали большую парусную лодку, которая шла
на север. Дерсу уговорил хозяина ее, маньчжура Хэй Бат-су [Хэй-ба-тоу —
черный лодочник.], зайти в бухту Терней и передать Н.А. Пальчевскому письма и 2 ящика с грузом.
В среднем течении Ли-Фудзин проходит у подножия так называемых
Черных скал. Здесь река разбивается
на несколько проток, которые имеют вязкое
дно и илистые берега. Вследствие засоренности главного русла вода не успевает пройти через протоки и затопляет весь лес. Тогда сообщение по тропе прекращается. Путники, которых случайно застанет здесь непогода, карабкаются через скалы и в течение целого
дня успевают пройти не более 3 или 4 км.
За эти
дни я заметил только уссурийскую длиннохвостую неясыть — птицу, смелую ночью и трусливую
днем; в яркие солнечные
дни она забивается в глухие хвойные леса не столько ради корма, сколько ради мрака, который там всегда господствует; уссурийского белоспинного дятла — самого крупного из семейства Picidae, птица эта держится в старых смешанных лесах, где есть много рухляка и сухостоев; клинохвостого сорокопута — жадного и задорного хищника, нападающего даже
на таких птиц, которые больше его размерами; зеленого конька, обитающего по опушкам лесов, и черноголовых овсянок — красивых, желтобрюхих птичек с
черными шапочками
на головках.
А главное в том, что он порядком установился у фирмы, как человек дельный и оборотливый, и постепенно забрал
дела в свои руки, так что заключение рассказа и главная вкусность в нем для Лопухова вышло вот что: он получает место помощника управляющего заводом, управляющий будет только почетное лицо, из товарищей фирмы, с почетным жалованьем; а управлять будет он; товарищ фирмы только
на этом условии и взял место управляющего, «я, говорит, не могу, куда мне», — да вы только место занимайте, чтобы сидел
на нем честный человек, а в
дело нечего вам мешаться, я буду делать», — «а если так, то можно, возьму место», но ведь и не в этом важность, что власть, а в том, что он получает 3500 руб. жалованья, почти
на 1000 руб. больше, чем прежде получал всего и от случайной
черной литературной работы, и от уроков, и от прежнего места
на заводе, стало быть, теперь можно бросить все, кроме завода, — и превосходно.
От этого, понятно, зáмок казался еще страшнее, и даже в ясные
дни, когда, бывало, ободренные светом и громкими голосами птиц, мы подходили к нему поближе, он нередко наводил
на нас припадки панического ужаса, — так страшно глядели
черные впадины давно выбитых окон; в пустых залах ходил таинственный шорох: камешки и штукатурка, отрываясь, падали вниз, будя гулкое эхо, и мы бежали без оглядки, а за нами долго еще стояли стук, и топот, и гоготанье.
Старик, исхудалый и почернелый, лежал в мундире
на столе, насупив брови, будто сердился
на меня; мы положили его в гроб, а через два
дня опустили в могилу. С похорон мы воротились в дом покойника; дети в
черных платьицах, обшитых плерезами, жались в углу, больше удивленные и испуганные, чем огорченные; они шептались между собой и ходили
на цыпочках. Не говоря ни одного слова, сидела Р., положив голову
на руку, как будто что-то обдумывая.
Фази еще в 1849 году обещал меня натурализировать в Женеве, но все оттягивал
дело; может, ему просто не хотелось прибавить мною число социалистов в своем кантоне. Мне это надоело, приходилось переживать
черное время, последние стены покривились, могли рухнуть
на голову, долго ли до беды… Карл Фогт предложил мне списаться о моей натурализации с Ю. Шаллером, который был тогда президентом Фрибургского кантона и главою тамошней радикальной партии.
Мортье вспомнил, что он знал моего отца в Париже, и доложил Наполеону; Наполеон велел
на другое утро представить его себе. В синем поношенном полуфраке с бронзовыми пуговицами, назначенном для охоты, без парика, в сапогах, несколько
дней не чищенных, в
черном белье и с небритой бородой, мой отец — поклонник приличий и строжайшего этикета — явился в тронную залу Кремлевского дворца по зову императора французов.
Володя
на днях поступает в университет, учители уже ходят к нему отдельно, и я с завистью и невольным уважением слушаю, как он, бойко постукивая мелом о
черную доску, толкует о функциях, синусах, координатах и т. п., которые кажутся мне выражениями недосягаемой премудрости.
Приезжал дядя Яков с гитарой, привозил с собою кривого и лысого часовых
дел мастера, в длинном
черном сюртуке, тихонького, похожего
на монаха. Он всегда садился в угол, наклонял голову набок и улыбался, странно поддерживая ее пальцем, воткнутым в бритый раздвоенный подбородок. Был он темненький, его единый глаз смотрел
на всех как-то особенно пристально; говорил этот человек мало и часто повторял одни и те же слова...
Случилось это так:
на дворе, у ворот, лежал, прислонен к забору, большой дубовый крест с толстым суковатым комлем. Лежал он давно. Я заметил его в первые же
дни жизни в доме, — тогда он был новее и желтей, но за осень сильно
почернел под дождями. От него горько пахло мореным дубом, и был он
на тесном, грязном дворе лишний.